Ольга ИВАНОВА,

Санкт-Петербург

 

Из цикла: «РУССКИЕ»

 

ПОЛЕ В ХИБИНАХ

сборник документальных очерков

 

Очерк второй

У РЕЧКИ  УСЛОНКИ

 

1. Отец

 

  Ждали с гор, ан подплыло низом...

Яков Круглый тяжело вобрал спёртый душный воздух набитого битком вагона – словно задохнулся. Набычился, глянул из-под бровей в грязное окно, за которым тряско бежала неведомая земля. Сердце сжалось, зашлось гневом и бессильной, слепой обидой. За что?! Что жил лучше других? Справным хозяином был? Шестерых детей народил и имел, чем кормить их да во что одеть? Кулак! Слово-то какое...

Темно ворочались в нем смутные мысли. Неясные. Нечеткие…

 

Далеко позади осталась родная Кубань с ее привольем, медовым, настоянном на травах, прозрачным воздухом, табунами коней, полудиких, горячих, вселяющих в его мужицкую душу необузданный восторг.

 

Вагон трясло, покачивало. Он жалко скрипел на поворотах.

 

Яков Круглый прикрыл глаза. И, как всегда в эти утомительные дни, ползущие по долгим перегонам между полустанками через всю Россию с юга на север, дни, заполненные заботами о  кипятке и хлебе, неизвестностью и бессилием, - как всегда в эти дни, увидел он отчетливо, словно наяву, свою предшествующую жизнь.

 

Были в этих картинах, порой отрывистых и несвязанных, тихие хаты родной станицы, ночное августовское небо с сыпучими звездами, когда, под уклон месяца, выходили они, молодые, переполненные силы и озорства, в ночное поле сторожить снопы от дьявольских забав.

Надевали вывороченные тулупы. Брали в руки что потяжелее – кто кочергу, кто дубину, кто кол покрепче. Мало, кто оставался в станице на Агафона-огуменника.

Верили: выйдет ночью из лесу нечистый, задурит в поле, раскидает снопы по гумнам, если не испугать его своим страшным видом и смелостью.

И боялся, видать, леший. Ничего не случалось в скошенных лугах в ночь на Агафона-огуменника. Разве что больше, чем обычно, озоровали парни, дольше, чем всегда, целовали девок под падающими звездами, чтобы те по весне, навсегда уж  забыв о девичестве, нарожали им горластых первенцев.

 

Так уж исстари велось и, может, в том секрет былой живучести языческих поверий на христианской Руси, что лешие, водяные да домовые связаны были в народе с его плотью и кровью, его жизнью.

Легко верят на Руси, но расстаются со старым не просто...

Хотя, справедливости ради надо заметить, что в большом горе, в беде да войне обращались за заступничеством к Богородице, Спасу, да великому сонму русских святых страдальцев. Нечисть гнали, пугали.

А двум богам не молились на Руси никогда.

 

От вагончика – станция Апатиты – до Хибиногорска, конца их пути, – было рукой подать. Уже проложена была к палаточному городку железнодорожная ветка. Уже!

За завесой снегов лежал он, неведомый город, стройка социализма, детище первой пятилетки.

 

В вагоне словно притихло.

Вполголоса переговаривались бабы. Мужики черно молчали, глядя в окно на буйствующую метель, за которой угадывалось чахлое притундровое редколесье – земля  Хибин.

А на Кубани стояло золотое бабье лето. Шел сентябрь 1930-го.

 

Особое это было лето...

А впрочем, был ли среди всех этих лет, ведущих отсчет от 1917-го, хоть один год, хоть один срок не особенный, без круговерти событий – пустой, непамятный, не помеченный ничем? Не было таких лет.

 

К 1930-му белым гнойником вызрело кулачество – последняя линия сопротивления уходящей Руси.

Зародившись еще в прошлом веке, после реформы 1861 года, к тридцатым годам XX столетия оно целиком оформилось в деревенскую буржуазию, интересы которой никак не могли совпасть с тем, что совершалось нового в деревне.

Кулаки не только прятали хлеб, не только поставляли пополнение в банды,  они сами жгли и убивали, а если кто-то из них еще и не делал этого, то был готов и к насилию, и к убийству всем складом жизни своей и ходом мыслей, ибо согласиться с новым означало для них предать всех предков, их обычаи и их веру.

А что для живущего страшнее предательства?

 

И Русь, расколотая пополам, не могла смириться, наказывая, порой, за то, за что наказуемые не могли ответить.

 

Еще жив был Павлик Морозов, мальчик из села Герасимовка.

Его убьют ровно через два года – в сентябре 1932-го, убьют зверски, подкараулив в тихом грибном лесу, опаленном золотой осенью.

 

И расколет голубую ее тишину детский предсмертный крик.

И весь мир содрогнется.

 

И многие матери, плача, будут прижимать к себе головы своих детей в страхе за них и извечной материнской потребности защитить.

 

Убьют свои же дядья - кулаки.

 

Еще ходил по земле веселый тракторист Петр Уткин.

Его убьют ударом сзади. И газеты будут сравнивать его гибель с гибелью дипломатического курьера Теодора Нетте.

 

Это еще случится.

Но тогда, к 1930-му, на кровавом счету кулачества было уже столько зверств, что сомнений относительно его ориентации, целей и намерений не оставалось.

Гнойник надо было вскрыть.

 

В 1930-1932 годах 240,7 тысячи кулацких семей были высланы в отдаленные районы.

В крестьянской огромной стране это было немного, менее одного процента всех хозяйств, около одной четверти - кулацких, большинство из которых было расселено в пределах тех же административных районов, где они жили.

Но резонанс эта крайняя мера получила огромный.

 

Кулачество перестало существовать как класс.

И коллективизация сельского хозяйства, перевод его в сферу социалистических отношений осуществлялся успешно.

 

Ох, Россия! На крови и пророчествах стоишь ты, и кто знает, когда ты права, а когда - нет!

 

Мог ли Яков Круглый ответить себе на свой вопрос – за что?

Мог. Не хотел.

А если бы и заглянул в свою душу до донышка, если бы заставил себя ответить: враг он, или не враг тому, что происходило нового в деревне? – даже себе самому он не сказал бы тогда, осенью 1930-го, ни да ни, нет.

 

...Выкатывались из вагонов в сырую, слепящую мокрыми хлопьями метель. Оглядывались, озирались по сторонам в нерешительности. Вдыхали чистый влажный ветер, удивлялись:

Тепло-о!..

Метель, страшная из вагона, оказалась ласковой озорной кружилихой.

Не хлестала, а гладила. Не студила, а бодрила. И невольно подумал Яков Круглый:

– Надо же, край света, а красота-то какая!

 

Их разместили в больших палатках, поставленных добротно, с расчетом на зимовку, утепленных не одним слоем плотных тканей.

Яков по-крестьянски придирчиво трогал все руками – и обшивку палатки, и свежие доски нар.

Сел. Семь пар глаз выжидающе глядели на него.

 – Авось, живы будем – не помрем...

Сказал, и захолонуло сердце опять той дорожной тоской, что захлестывала и ожесточала его душу все эти дни.

– Авось да небось, – проворчала жена. – Вывезет, да не знать куда...

И от этой привычной ее воркотни словно стало всё на свои места. И ощутил он, что вот, дорога кончилась, прибыл на место и надо начинать всю жизнь сызнова.

 

А сыновья и дочери его уже устраивались, балагурили, не зло перешучивались друг с другом.

– Молодые, – думал Яков. – Приживутся. Сильные да ладные, один к одному. Приживутся...

 

В палатку заглянул средний сын, его 18-летний Василь, чернобровый и черноглазый, высокий – в отца, горячий и веселый от юности и сил, наполнявших его.

– Собирайтесь, батя! – крикнул. – В баню пойдем. Мужиков поведут.

– Приживутся, – еще раз подумал Яков

 

А за стенами палатки гудел ветер, и казалось, что отпевает он их всех скопом, по всем ним, неприкаянным, служит досрочную тризну...

 

***

Наутро началась работа. И пошло, и закружило так, что и оглянуться было некогда. Строили всё сразу – город, рудник, апатитовую фабрику. Временами казалось Якову, что и не жил он доселе, что дремали его годы на тихих ковыльных степях по берегам Кубани и что только теперь пошли, понеслись, как те буйные табуны, которые он любил сызмальства и ради которых собирался век вековать.

 

Каждый день приносил новое. И все, что создавалось вокруг – первые дома, первые улицы, руда и концентрат для удобрений, – было делом их рук.

Не сразу, но неотвязно проникало от этого в душу теплое чувство сопричастности ко всему и гордости за это.

И все-таки временами просыпалась в нем зовущая тяга к земле...

 

Весной, когда начинали таять снега, он с жадностью втягивал ноздрями воздух и не находил в нем того, что искал.

Не было в выхолощенных Арктикой ветрах привычного дурманящего, бередящего сердце запаха прели, ароматов пробуждающейся земли. Это было непонятным. Беспокоило.

В нем поселилась тоска по запахам.

Ему страстно хотелось увидеть среди этого черно-белого царства хоть краешек зелени, былинку, веточку.

И однажды, в конце мая, когда заметил он, как пробивается на прогалине к небу тонкими стеблями первая зелень, понял, что любил не только свои табуны. Любил он эту землю – огромную, необъятную, щедрую и суровую, но всегда – мать и никогда – мачеху.

 

Все внимательнее прислушивался он к разговорам о том, что неподалеку, у станции, начали создавать совхоз. С жадностью перечитывал газетные сообщения о первенце заполярного земледелия, о поиске средств на него, о вкладах рабочих.

 

"Совхоз построим," – писала газета. – "Вклады на совхоз "Индустрия" от рабочих типографии поступают ударным темпом. Товарищи Родичев, Волков, Мурычев, Михайлова, Яковлев, Матвеев, Фадеева и Гульневский свои вклады внесли полностью. Остальные товарищи вносят в 2-3 срока.

Всего рабочих и служащих типографии 38 человек. Денег сдано 131 рубль..."

 

"Кто следующий?" – спрашивалось в другой заметке и сообщалось: "Присутствовавшие на конференции транспортных рабочих 23 делегата стали вкладчиками совхоза Индустрия и вызывают рабочих, служащих и инженерно-технический персонал всех предприятий."

 

А вот еще сообщение:

"Сотрудница четвертого магазина ЗРК Суховольская внесла свои 15 рублей на совхоз и обратилась с призывом ко всем сотрудникам магазинов № 4 и № 8 кооператива последовать ее примеру".

 

И следовали. И вносили свои гроши в общее дело. И складывались из них тысячи...

 

Недолго тянул Яков Круглый с решением. Перебрался в совхоз. Сделал как задумал.

Только средний сын его, черноглазый Василий, отказывался расставаться с рудничной жизнью, в которую уже втянулся.

Но и его в конце концов уломал отец.

Не хотелось Якову оставлять Василия на стороне: молод еще, некрепок. Да и весь многовековый уклад крестьянской жизни повелевал ему, Якову, держать всю семью рядом, локоть к локтю.

 

В 1932-м, в ноябре, под Андрея-Осеннего, когда слушают на Руси воду: шумная - к стужам, тихая - к ласковой зиме, а здесь, на краю света, уже темно от неба и бело от земли, перебрался в совхоз, к отцу, и Василий.

 

2. Сын.

дальше

 

 

"ПЕТЕРБУРГ ЛИТЕРАТУРНЫЙ"